– Пока довольно…
– Жив Лют, – сообщил гость. – Ив этот час плывет на корабле по студеному морю. Его княгиня услала за сокровищами на остров Ар.
– Добро, – после долгого молчания выдавил старый наемник. – Но все равно ты отыщи его и приведи ко мне.
Они ударили по рукам, после чего слепой так же незаметно удалился с воеводского двора. Свенальд же напоил коня, задал ему ржи и, дождавшись тьмы, злато перенес в хоромы, а там ковер персидский на пол бросил, ссыпал свою мзду и, запершись в покоях, стал священнодействовать. Служанка ведала его обычай и не мешала, ходя на цыпочках.
Так ночь прошла, весь день, и только к сумеркам наемник старый вышел из покоев, поел, вкусил вина и в позе горестной остался до темна. И лишь с приходом новой ночи пошел во двор, чтоб спрятать злато. Сыновью долю – треть – оставил в кошеле, иная треть полагалась дружине, а третья треть – сокровище Свенальда – обречена была уйти в тайник, суть в землю.
Весь существующий мир делился не на страны, роды и племена, не на вельмож и слуг, и более того, не на Добрых и злых людей. Все это было вымыслом досужим! Мир расчленялся всего лишь на две половины: одна таила клады, другая искала их. И в этом стремлении человеческого племени была сокрыта вся страсть, жизненная сила и неиссякаемая мощь существования мира. Поэтому старый наемник не золото в землю зарывал, не состояние прятал, а чародействовал, подобно искусному волхву. Покуда золото в кошеле или в руках – оно всего лишь сор, пыль, пух невесомый: чуть дунет ветерок – и разлетится в прах. Но если заложено в засмоленный горшок, в медный кубок или иной подходящий сосуд и в земные недра опущено под покровом ночи – оно переставало быть золотом и становилось сокровищем
Свенальд священнодействовал. Шаг за шагом ой обозрел весь двор и выбрал место – в глухом углу среди крапивы в землю врос тяжкий камень. Замшелый, осклизло – неподъемный, он внушал покой и вечность: он мог бы охранять не только сокровище, но, пожалуй, и прах. Старый наемник был сведущ, как следует зарывать клады. Обождав полуночного часа, он всыпал золото в медную братину и, засмолив ее, покрыл берестой, затем обернул куском конской кожи, еще раз засмолил и обвязал пеньковой веревкой, вплетая в нее былинки буковицы – травы, что оберегает клады от ясновидящих кладоискателей. Затем, таясь и озираясь, расшевелил заступом землю под камнем, а вместилище отрывал уже руками, чтобы не обиделась Мать – сыра – земля и не исторгла сокровища. Глубоко выкопал, на длину десницы вдоль каменного бока, и было уж вознамерился, подстелив холстинку, вложить в яму братину, но вдруг пальцы его нащупали горшок – зев засмоленный! И будто опалило руку – ужели чей-то клад? Отрыв горшок, он вынул его из ямы и заперхал горлом – засмеялся: весу было в меч или даже поболее – это ли не удача? В сей же час он поспешил в хоромы и там затеплил свечу, чтобы позреть на клад…
И тут признал горшок, содержимое его – серебро и золото – тоже было знакомым… Чуть не прослезился – как он долго живет на свете! Ведь этот клад был положен в лето, когда светлейшие князья Трувор и Синеус отплыли в Последний путь. Сколько минуло времени? Без малого сто лет! Все, жившие тогда, давно примерли, и сам он обветшал, но золото и серебро – вот оно – светится живой слезой и горит неугасимым огнем. Что память человеческая? Подуло ветром – и уж нет ее. Сокровища же и в веках живы, поскольку золото это хранит в себе его молодость и суть бывшей когда-то службы – суть сокровенной тайны…
И новым кляпом заклепав горшок, старый наемник опустил на место клад, присыпал для верности сверху травой буквицей – старая истлела, вложил медвежий клык в яму, чтобы держал на месте клад, чтобы горшок ни в землю бы не провалился, ни исторгся бы из нее. Свенальд на этом месте посеял крапиву, ибо возврат-трава крапива не только стерегла клады, а и возвращала их, когда наступал час. Инно случается, такой крепкий оберег поставишь на сокровищах, что земля не отдает их даже хозяину.
Покончив с этим делом, Свенальд вновь пошел по двору, чтобы найти место для нового клада: ведь только глупец прячет в одно место несколько сокровищ. Ходил он долго – уж рассвет забрезжил, затем и солнце встало, однако Свенальдов двор – золотая нива! – была засеяна так густо и обильно, что не приткнуть более другого семени. Куда ни ступишь, куда ни бросишь взор – там кубок врыт, там – кубышка, а братине нет места в земле. Истомленный этим трудом, уже при свете дня, Свенальд разрыл навозную кучу подле конюшни, презрев обряд, бросил клад в яму и забросал дерьмом.
Добро, что не за золото нанялся служить слепому купцу, а то уж для сокровищ нет сокровенных мест…
11
Вернувшись от древлян, княгиня затворилась в покоях, да не обрела покоя. Всюду ей грезился зрак: не светоносный сын, которого родила она, а змей огнедышащий с когтями восставал перед очами. А то чудилось – зажженный им пожар идет на Киев, ибо из сыновних рук выпорхнули огненные птицы и разнесли пламя повсюду. Сама как птица, с воплем и тоской она летала по терему и разносила огонь материнской скорби и вины своей. Взлетев на гульбище, откуда она являла киевлянам и гостям красу свою, княгиня теперь озирала пустынный город, и дым, выедая очи, исторгал слезы. Но при сем не было огня, и Киев, притаившись в дреме, был темен. Разве что у Золотых ворот мерцали светочи да на судах в Почайне горели огни заморские.
А то слышался ей гул земли от множества копыт и долгий скрип телег. Она летела во двор и слушала, припав к земле – ; молчала земля. И все одно не было покоя! Уйдя со двора, тайным княжеским ходом она вышла за городскую стену в темное поле и упала в немятую траву. Здесь не чудился ей дым, однако слезы текли по ланитам и приступало отчаяние, ибо дыхание Креславы отчетливо слышалось у самого затылка. Не было на небе солнца, чтобы молиться к нему, не было креста на вые, и тогда она стала жаловаться земле, ласкаться к ней с жарким лобызанием:
– Ах, Мать – сыра – земля! Одна ты знаешь, как тревожно и горько мне! Сыновий рок страшит меня, лишает покоя и радости. Ночной порой мы вдовствуем с тобой, но утром встанет над тобой твой муж, владыка Ра, ты и засияешь. Мне же и день блазнится ночью темной… Тебя ногами топчут, копытом бьют и попирают или жгут огнем; ты же, мудрая, не жалишься, не стонешь, а все краше цветешь и радуешься. Твои раны травой зарастут, а мои не зарастают, и остается мне – пеплом их посыпать. Так дай же мне силы или научи, что сотворить мне, чтобы спасти сына от злых чар, кои сама навлекла на него. Помоги, о вещая, сними пелену с очей моих, ибо не вижу света! Померк мой материнский Путь! А ты ведь тоже мать всему живому и неживому. Напитай же меня солью мудрости материнской! И вдруг земля откликнулась, но не голосом человеческим, а робким шагом: то ли зверь, то ли человек, неведомый в ночи, осторожно ступал по нехоженым травам, и звук этот лишь умножил тревогу.
– Кто ходит за моей спиной? – спросила княгиня, надеясь, что это шаги Креславы. Однако из кромешной тьмы перед нею восстал человек. Смутно белеющая рубаха то ли в крови, то ли в червонном узоре, а в деснице – холодный блеск меча.
– Это я, .княгиня…
– Кто ты?
– Князь древлянский. Мал именем. И в этот же миг опустился перед нею на колено. Она вгляделась в лицо его, но ничего не увидела, кроме блестящих в темноте больших глаз.
– Князь Мал… Зачем явился?
– Меч тебе принес, – он возложил к ногам княгини свой меч. – Ты позорила мои города и веси, бесчетно людей погубила, но всему виной я. Возьми мой меч и засеки меня.
Он согнул крепкую шею, и пропали его сверкающие глаза.
Неверной рукой она подняла меч с земли, но он, двуручный, велик был ей и перстни на пальцах мешали обхватить рукоять. Латгальский меч годился лишь для рук мужа…
Но более мешал ей неожиданный покой на сердце и неведомо отчего усмиренный разум. Держа оружие над головою супостата, она не испытывала более жажды мести, хотя еще недавно желала и ждала этого мига.